– Бедный мальчик! Мужайтесь! Бог послал вам радость! Он пришел, ждет вас уже два часа в вашей комнате. Он такой жалкий, несчастный. Соберитесь с силами.
– Кто ждет? – тревожно сказал Давенант, бессмысленно подумав о Галеране и отстраняясь, так как старуха дышала странными словами своими прямо ему в лицо. – Скажите, кто пришел? Разве пришел?
– Боже, помоги ему! Ваш отец!
– Не может быть!
– Ах, не волнуйтесь так! Провидение ведет нас. Ступайте, ступайте к отцу!
Давенант бросился вперед и открыл дверь.
У стола сидел оборванный седой человек с тяжелым, едким лицом, подвыпивший и сгорбленный. Встав, он патетически протянул руки.
Губерман медленно закрывала дверь, не в силах отойти от нее.
– Сын?! – сказал неизвестный.
Давенант отшатнулся. Он узнал исполнителя тюремных песен в ресторане на Лунном бульваре. Слово «сын» убило его. Чувствуя внимание сзади себя, Давенант повернулся к двери, где красный, слезящийся нос Губерман таился в тени.
– Прочь! – сказал он. Дверь дернулась и захлопнулась.
– Какой сын? – спросил Давенант. – Кто вы?
– Значительный момент! – ответил оборванец. – Мой сын – ты, Тиррей Давенант. Я – твой отец.
– Я думал, вы умерли, – произнес Давенант, теряясь и дрожа, как в ожидании приговора. – А впрочем, чем вы это докажете?
– Неприятно? Да? – сказал Франк.
– Я не знаю. Что я могу сделать? Франк пожал плечами.
– Я тоже ничего не могу сделать, – заявил он. – Значит, встреча не вышла. Я должен был явиться в автомобиле. Самое неблагодарное дело – это представлять себе встречу после многих лет. Чего ты дрожишь?
– Я хочу доказательств, – с отчаянием сказал Тиррей, хотя инстинкт родства и воспоминания о портретах отца установили горькую истину, которой противился он всем существом. Перед ним стоял не мечтатель, попавший в иной мир под трель волшебного барабана, а грязный пройдоха.
– Вы пели в саду, как нищий, – сказал Тиррей. – А теперь пришли.
– Ах, вот что? Так ты меня видел, но не узнал? Будь ты проклят! – зашипел Франк, теряя охоту разыгрывать нравственное волнение. – Я привык обедать, понимаешь? Одним словом, мы познакомились. Когда-то ты был пятилетним. Те твои черты проглядывают даже теперь. Забавно! Ты куда? Мы еще только начали говорить.
– Мне нужно, – сказал Тиррей, сам не зная, зачем стремится выйти. – Я скоро вернусь.
– В таком случае принеси мне бутылку вина. Деньги есть? Мне кажется, что ты вырос бесчувственным. Так вот, смотри и смирись: я твой отец.
Тиррей тупо взглянул на него и вышел без шляпы в коридор, где, забыв направление, приблизился к раскрытым дверям гостиной. Там, за столом, сидел Губерман с женой. Раскрыв рты, были оба они – слух и внимание. Заметив жильца, Губерманы дернулись встать, но удержались, воззрясь на Тиррея так пристально, как если б он шел по канату. Отрицательно качнув головой в знак, что ошибся, Давенант отыскал выходную дверь и очутился на улице.
Ему некуда было уйти, нечего было делать среди громкого разговора прохожих. Он тоскливо открыл дверь, желая вернуться, но вспомнил о вине и перешел улицу; затем некоторое время стоял в магазине среди суеты покупателей, тягостно отвлекавшей его от созерцания боли, ударившей так бесчеловечно. Впечатление вечера у Футроза еще билось, как нервный тик, в его душе, но те чувства уже исчезли; возвращение отца сыграло роль предательского удара, после которого столкнутый в воду стремится не к радостям береговой прогулки, но только к спасению.
Тиррей вернулся, стараясь ободриться и твердя:
«Все-таки ведь он мой отец!» Но значение этих слов только еще больше угнетало его. Отчасти выручило Тиррея естественное любопытство – печальное любопытство узника, больное сознание которого после звука ключа в дверях камеры, устанавливающего погребение заживо, начинает постепенно интересоваться устройством камеры и видом из окна сквозь решетку.
Давенант вернулся, впущенный на этот раз прислугой, так как даже старуха Губерман не решилась еще раз увидеть сокрушенное лицо жильца, в комнате которого происходила такая редкая и тяжелая сцена.
– Я принес вино, – сказал Давенант, ставя на стол бутылку. – Как вы меня нашли? Вы должны знать, что я вас почти не помню. Теперь, глядя на вас, я что-то припоминаю. Вам не везло? Зачем вы бросили нас?
За время короткого молчания Франка Тиррей внимательно рассмотрел его, усевшись на стуле в углу комнаты. Бродяга, отрывисто, но пристально наблюдая за сыном, хранил среди грязных своих усов затяжную улыбку, метившую выражение его лица дикой и тонкой, совершенно не отвечающей моменту двусмысленностью. Его старое кепи из темного шевиота валялось на столе подкладкой вверх, и в этом кепи лежала круглая жестянка с табаком. На ее крышке была изображена голая женщина с роскошными волосами. Одетый в рваную матросскую фуфайку, когда-то синей, а теперь грязно-голубой фланели, ластиковые черные брюки, заплатанные на коленях квадратами, вшитыми старательно, но криво, как штопают мужчины, вынужденные судьбой носить в кармане иголку и нитки, Франк Давенант, согнувшись, сидел у стола. За расстегнутым воротом его фуфайки торчали обрывки белья, цвета трудно вообразимого. На его ногах были старые кожаные калоши. Разговаривая, он достал трубку с обгрызенным черенком и набил ее смесью сигарных окурков, собранных на улице. Вдавив табак в трубку желтым, как луковая шелуха, ногтем большого пальца, отец еще раз взглянул на сына поверх поднесенной к трубке горящей спички, отбросил ее и, обратясь к бутылке, вытащил пробку штопором своего складного ножа. Давенант подал стакан.